С самого начала было ясно, что это война, которая никогда не произойдет. После горячей войны (кровопролитный вооруженный конфликт), после холодной войны (равновесие страха) настало время мертвой войны — размороженной холодной войны, которая не оставила нам выбора, кроме как схватиться с трупом войны, сделала неизбежным контакт с этим разлагающимся мертвецом, которого уже никому в Заливе не воскресить. То, что там делят Америка, Саддам Хусейн и страны Персидского залива, это и есть труп войны.
Война вступила в фазу окончательного кризиса. Уже слишком поздно для (горячей) третьей мировой, она уже состоялась, продистиллированная капля за каплей в годы холодной войны. Другой уже не будет.
Казалось бы, что распад Восточного блока, благодаря разблокировке системы апотропии, откроет войне новые пространства свободы. Ничего подобного, потому что апотропия не закончилась, как раз наоборот. В прошлом эта система функционировала как взаимное сдерживание между двумя блоками, исходя из потенциально-виртуального эксцесса средств уничтожения. Сегодня она продолжает функционировать, и даже эффективнее, чем прежде, в качестве системы самоустрашения, полного самосдерживания и саморазубеждения, вплоть до самороспуска Восточного блока. Но с другой стороны, эта система самоапотропии столь сильна, что и американская, да и вообще вся западная власть также парализована своим собственным могуществом и неспособна принять и распределить его в виде баланса сил.
Вот почему войны в Заливе не будет. То, что война увязла в этом бесконечном саспенсе, не обнадеживает, не утешает. В этом смысле важность [gravité] не-события, ареной которого стал Залив, даже больше, чем само событие войны: происходящее соответствует очень опасному периоду разложения трупа, что и вызывает тошноту и беспомощность оцепенения. И здесь наши символические механизмы защиты снова оказываются слишком слабыми: у нас пропадает возможность как-то влиять на исход войны, и мы переживаем все происходящее с таким же постыдным безразличием, будто мы все являемся заложниками. He-война характеризуется дегенеративной формой войны, которая заключается в манипуляциях с заложниками и переговорах. Заложничество и шантаж — вот самые чистые продукты системы апотропии. Заложник занял место воина. Он стал главным героем, протагонистом-симулякром, а точнее, в своем полном бездействии главным недействующим лицом не-войны. Воины пропали в пустоте (пустыне), на сцене остались лишь заложники, в том числе и все мы — в качестве заложников информации на глобальной сцене массмедиа. Заложник — призрачный актер, статист на сцене беспомощности войны. Сегодня заложник что-то вроде стратегического объекта, завтра он станет чем-то вроде рождественского подарка, меновой стоимости и ликвидного актива. Фантастическая деградация фигуры, которая представляла собой воплощение невозможного обмена. Благодаря Саддаму Хусейну (который стал капиталистом заложнической стоимости, вульгаризатором коммерческого рынка заложников, пришедшего на смену рынку рабов и пролетариев) даже такого рода крепкая валюта (стоимость) ослабла и стала символом немощной войны. Заняв место военного вызова, заложничество становится синонимом бессилия [débilité] войны.
Все мы заложники медиаугара, заставляющего нас верить в войну, так же как когда-то в революцию в Румынии, и мы помещены в симулякр войны, словно под домашний арест. Все мы стратегические заложники in situ [на месте]: наше место обязательного пребывания — экран телевизора, где мы ежедневно подвергаемся виртуальной бомбардировке и в то же время выступаем в качестве меновой стоимости. В этом смысле нелепая комедия, которую ломает перед нами Саддам Хусейн, всего лишь отвлечение внимания [diversion] как от войны, так и от международного терроризма одновременно. Его мягкий терроризм, по крайней мере, положит конец жесткому терроризму (палестинцев и любых других), доказывая тем самым, что в этом отношении, как и во многих других, он является идеальным сообщником Запада.
Эта невозможность перехода к действию, это отсутствие стратегии ведут к триумфу шантажа как стратегии (со стороны Ирана был еще определенный вызов, Саддам применяет уже только шантаж). Подлость Саддама Хусейна заключается в вульгаризации всего, к чему он прикоснется: религиозный вызов превратился в имитацию священной войны, заложник из жертвы превратился в прибыль, страстное отрицание западного мира — в националистическую возню, а война — в невозможную комедию. Но мы сами помогли ему в этом. Позволив ему поверить, что он выиграл войну против Ирана, мы подтолкнули его к иллюзии победы над Западом Бунт наемника — единственная ироничная и забавная черта всей этой истории.
Мы пребываем ни в логике войны, ни в логике мира, но в логике апотропии, которая неуклонно прокладывала себе путь на протяжении сорока лет холодной войны, чтобы прийти к развязке в нынешних событиях — в логике немощных событий, к которым относятся как события в Восточной Европе, так и война в Персидском заливе. Перипетия анорексичной истории, а теперь и анорексичной войны: отныне она не пожирает противника, поскольку не видит в нем врага, достойного вызова и уничтожения (и видит Бог, Саддам Хусейн не достоин ни того, чтобы ему был брошен вызов, ни того, чтобы быть уничтоженным), а, следовательно, пожирает саму себя. Зеленый свет ООН с невероятным количеством мер предосторожности и уступок — это деинтенсификация статуса войны, права на войну. Это использование средств предохранения, перенесенное на акт войны: занимайтесь войной, как и любовью, — с презервативом! По шкале Рихтера война в Заливе не достигла бы и двух-трех баллов. Эскалация нереальна; все происходит так, как если бы путем манипуляций с измерительными приборами создали фикцию землетрясения. Это не высшая степень войны и не нулевая, а немощная и чахоточная, война в асимптотической форме, которая позволяет неограниченно приблизиться к войне, но так с ней и не столкнуться; это степень транспарентности», которая позволяет наблюдать войну лишь в глубине камеры-обскуры.
Подозрения начались уже с отсутствия объявления войны, отсутствия этого символического акта, предваряющего переход к реальным действиям: уже это предвещало и отсутствие ее развязки, как, впрочем, и отсутствие самих военных действий, а заодно — и различия между побежденным и победителем (победитель легко становится заложником побежденного: пресловутый стокгольмский синдром). Раз эта война никогда и не начиналась, то это война без конца. Мечта о войне в чистом виде, войне орбитальной, очищенной ото всех ее политических и локальных перипетий, привела к тому, что мы докатились до немощной войны, до ее возможной [virtuelle] невозможности; война превратилась в какой-то нелепый танец с саблями, где противники соревнуются в деэскалации, как будто сама искра, само событие войны стало чем-то невыносимо обсценным, впрочем, как и любые реальные события, которые мы более не в состоянии воспринимать. Поэтому все перемещается в сферу виртуального; и то, с чем мы теперь имеем дело, апокалипсис виртуальности, чья гегемония, в конечном счете, гораздо более опасна, чем реальный апокалипсис.
Существует широко распространенное убеждение, что между виртуальным и реальным есть логическая связь, в соответствии с которой все имеющееся в распоряжении вооружение не может быть однажды не использовано, а такая концентрация военной силы, с которой мы имеем теперь дело, не может не привести к столкновению. Но это аристотелевская логика, которая к нам больше не имеет никакого отношения. В наши дни виртуальное решительно берет верх над реальным, и нам приходится довольствоваться такой крайней виртуализацией, которая, вопреки Аристотелю, является сдерживающим фактором от перехода к действию. Мы пребываем уже не в логике перехода от возможного-виртуального к реальному, но в гиперреалистической логике апотропии реального виртуальным.
В этом процессе заложничество в очередной раз очень показательно. Сначала словно экстрагированное, как молекулы в экспериментальном процессе, а затем продистиллированное капля за каплей в процессе обмена — виртуальная, а не реальная, смерть заложников представляет собой ставку в игре. Кстати, они всегда и не умирают, а просто пропадают без вести. Никогда не воздвигнут памятник неизвестному заложнику, всем слишком стыдно — этот коллективный стыд, присущий заложникам, отражает полную деградацию реальной враждебности (войны) в виртуальное гостеприимство («гости» Саддама Хусейна).
Переход к действию вообще пользуется дурной славой: он соответствует резкому [brutale] снятию вытеснения, а следовательно, психотическому процессу. Кажется, что эта боязнь перехода к действию определяет сегодня все наше поведение: боязнь всякой реальности, всякого реального события, всякого реального насилия, всякого слишком реального наслаждения. Для борьбы с этой боязнью реального мы создали гигантский аппарат симуляции, позволяющий нам переходить к действию in vitro [в пробирке] (это относится даже к зачатию). Катастрофе (происшествию) реального мы предпочитаем изгнание в виртуальный мир, универсальным зеркалом которого служит телевидение. Война также не избежала этой виртуализации, что напоминает хирургическую операцию, цель которой — представить войну с подтяжкой на лице, косметически обработать фантом ее смерти, ввести в заблуждение еще большими телеухищрениями, чем мы наблюдали в Тимишоаре. Даже сами военные потеряли право на потребительную стоимость, право на реальную войну. Апотропия прошлась повсюду и не пощадила никого. Как и политики, военные уже не знают, что делать с их реальной функцией — функцией смерти и разрушения. Они обречены на иллюзию войны, так же как политики обречены на иллюзию власти.
P.S. Доказывать невозможность войны именно в тот момент, когда она вот-вот должна произойти, когда все больше накапливается признаков ее наступления, это глупое пари. Но еще более глупо было бы упустить такую возможность.
Из книги Жана Бодрийяра «Войны в заливе не было»